Он вновь замолчал. Качалась земля, и снега не было. Желтый небосвод шел на него, сорвавшись с тех самых опор, на который держался когда-то целые века. И падал, падал, падал - всей тяжестью, всей громадой, всей безграничностью, неизбежностью на него, ничтожного, мелкого, обреченного.
- Мать всегда была не то что верующая, а... а может и верующая. Не так, как в твоих книжках: молитвы перед едой не читала, поклоны на ночь не била, но на рождество в церковь ходила. На пасху яйца светила. Свечку ставила. И меня все норовила затащить в церковь. Я брыкался. Увидит кто, потом в школе сраму не оберешься. Постарше стал - уже не затащишь, да она и не настаивала. А тогда... Когда в армию забирали - я сам, что в Афган попаду, только через полгода узнал, а она - как чувствовала. А может, просто боялась, и так, на всякий случай. И умолила меня в церковь сходить. Я бы не пошел. Но плохо с ней было. Я ночью за неотложкой бегал. Ну, утром подумал, не дай Бог, умрет, как только я уеду, пошел, не стал ее без нужды расстраивать. Даже не знаю, что она там, в церкви делала. Хотя, что там делать? Свечку ставила да шептала, просила о своем... Но я только по сторонам смотрел, нет ли знакомых, а она мне ладанку на шею повесила. Ну, с шеи я ладанку, конечно, снял. Но не выбросил, все-таки, мать просила. Или еще почему, не знаю, не хочу врать, но не выбросил, в карман засунул, потом переложил в гимнастерку, и так она у меня в кармане и терлась, я о ней забыл начисто. А в то утро сигареты доставал, смотрю, что за шнур? А в кармане прореха, в нее ладанка провалилась, да шнур за что-то зацепился. Я ее достал и, чтобы не потерять, на шею повесил, тогда уже жаль было выбрасывать, но не потому что ладанка, а так, все-таки мама дала и дома. Думал, после боя запрячу. Или карман зашью. Ну и тут... - Егор вновь замолчал. Так много слов, за всю жизнь, кажется, не сказал больше, а так ничего и не объяснил. А что тут объяснишь? Он отчетливо видел тот миг, когда достал ладанку, вернее выудил ее, удивленный находкой, из прорехи, и бездумно, словно чужой рукой и чужой волей надел на шею. И... - вновь жжет глаза ядовитый песок, и тело тяжелеет от робы и жары, и болят перепонки от гула, и мерзкий страх корежит душу.
Он опомнился, увидев полные ужаса глаза Алены, и вновь заговорил, стараясь тщательно подбирать слова:
- В общем, когда душманы нас заложили своему аллаху, я поклялся - не знаю: как? почему? откуда та мысль могла мне в голову прийти - не представляю, сроду я ни о чем подобном не думал, может потому, что ладанка перед тем в руках была - не знаю, но только поклялся: если останусь жив, уйду в монастырь, буду Богу служить. И тут: все затихло, душманы ушли, спугнуло их или что, не знаю, но не подошли, не проверили, не остался ли кто живым, не забрали ни оружие, ни документы... Ушли. И тишина...- Господи, какая дикая была тишина. - И из всей роты - я один.
Он замолчал, снова уйдя в свои видения, в то ущелье, где лежали и его кореши и те, кому он накануне обещал рога переломать, а теперь, казалось, часть себя бы отдал, лишь бы...
Алена молчала. Неведомая жизнь, о которой иногда говорили, но как-то... как о чем-то далеком, как о прошлой войне, впрочем, о прошлой войне говорили и чаще, и громче, но и об этой она слышала изредка, как о чем-то совершенно чуждом, далеком, о том, что не имеет к ней никакого отношения и никакого отношения к ней иметь не может, и не задумывалась о ней. Вернее, подумает, конечно, ах, война, это так страшно и так плохо, и тут же в голове мысли о чем-то совершенно ином... Та жизнь, что называлась Афганом, была нереальной, как былина, которую, хоть наизусть выучи, хоть в современном переводе, хоть на старославянском, хоть на древнерусском, да только сказка она и есть сказка, не страшнее сказки о синей бороде.
Падает снег... и жизнь прекрасна... А та грязь, тот ужас, о чем говорит Егор, то все где-то... Далеко, в другой жизни. Как же может то, чуждое, нереальное, подойти к ней вот так, вплотную, и взять Егора за руку и повести за собой?
И Егор идет за той жизнью, и уходит, не взяв Алену с собой. Он еще здесь, он еще рядом, до него можно дотронуться, но он уже за невидимой стеной. Но почему? зачем? Ведь он - есть, ведь он остался жив, значит, он остался, чтобы жить. А он - из одного небытия в другое? А как же - она?
- Но что - там?- говорила Алена быстро,- зачем? Зачем слова?... молитвы? Ведь нужны дела. Нужны поступки. Поступки... какими поступками можно смыть кровь с себя, с ребят, что ушли, не успев покаяться. Может, его и оставили, чтобы он отмолил их всех, и жалостливых, и садистов, и справедливых, и подлецов - всех их предали поровну.
- Ты посмотри,- торопилась Алена. - Ты же знаешь. Ведь ты не один. Вон их сколько вокруг, афганцев. Они работают. И даже депутаты... Они ведь пользу принесут стране.
- Нет, не понимаю я его, как он может рваться к власти, ведь он - убийца.
О ком ты?! - едва ни изумилась Алена, да тут же сама и отмахнулась от своего вопроса. Да ей-то что за дело до того, другого.
- Ведь так несправедливо. Ведь вы не хотели. Вы же выполняли долг. Если солдаты не будут выполнять приказ, разве так может быть в армии? Ведь тогда-то они и будут преступниками. Изменниками. Ведь это же не ваша вина. Разве вы хотели убивать? Мысли путались в голове у Алены. Казалось, так просто убедить Егора, удержать его, так очевидно, что он неправ. Надо только найти нужные слова. Надо только, чтобы он услышал ее. Ведь Байрон - в Греции, Лермонтов - на Кавказе. И Толстой. И все дрались на дуэлях. И были потом покойны и счастливы.
- Если убиваешь с наслаждением - убийца, а если без удовольствия - то кто?- со злой иронией спросил Егор и вновь опомнился, споткнувшись о полный испуга взгляд Алены. Кому он все это говорит? Разве она понимает, какой смысл имеет слово: убийство? Для нее это слово иностранное, по буквам читает, а смысла не знает.
Егор глянул на часы: пора.
- Алена, я должен. Я поклялся. Я должен и за себя. И за ребят. Я даже, может быть, за ребят больше, чем за себя. Ведь они уже сами не могут ничего. Я даже не знаю, верую ли я. Но я поклялся. Пойми меня. Кроме меня - некому.
Он здесь, она трогает его руками - и не может его удержать. Они могли никогда не встретиться - они встретились. Его могли убить - он жив. Он мог быть смертельно ранен, болен - он здоров. И он уходит. Исчезает.
Невольно кулачки ее отчаянно заколотили по его груди. Егор взял ее руки в свои, бережно и властно.
- Алена, ты сейчас домой не ходи, погуляй. Там мать рыдает. Ей бы хотелось, чтобы я по праздникам в церковь заходил, свечки ставил по товарищам, а так... Она меня вновь хоронит. Ты поживи с ней. Она к тебе привязалась, ты для нее все равно уже, как частичка меня. Пусть поплачет с тобой. И мне спокойней будет. Мало ли что. У нее сердце больное.
Адена потянулась к нему: "Егорушка!"
- Ну, пожалей меня. Если еще ты рыдать начнешь... Дай мне помнить тебя веселую. У тебя жизнь будет длинная. Я - твоя юность. Будет у тебя и зрелость. А станет грустно, вспомни: я молюсь за тебя, значит, ты должна жить счастливо.
Алена вскрикнула. Егор чуть оттолкнул ее от себя, развернулся и быстро пошел вниз, к бульвару.
Алена прислонилась к решетке парка. Ноги ослабли, и она медленно сползла на снег.
- Девочка, да что же с тобой стряслось?- поднимая ее, спросила женщина, и Алена машинально удивилась: Савицкая? Лицо словно незнакомое, и голос незнакомый.
Алена послушно поднялась с земли, вяло махнула рукой вместо ответа и пошла прочь - прочь от дома, от института, от Амура - прочь, прочь, прочь.
Она вышла на тихую улицу, где не ходила никогда: здесь не было ни театров, ни музеев, ни крупных магазинов - обшарпанные пятиэтажки, тусклые и жалкие, как ее жизнь без Егора.
Алена прошла вдоль зеленого забора, мельком глянула в раскрытые ворота и увидала церковь. Она остановилась. Ну, конечно, в городе должна была быть церковь, но Алена не только никогда не думала о ней, но никогда и не видала ее, даже издали. И то, что вот так, вдруг и именно сейчас... Зайти? И что? Помолиться? Но как? кому? Она не умела. Нет, здесь ей не помогут. Алена пошла дальше, мимо церкви. В ее жизни не было религии. Ее прадед - политический ссыльный, он боролся с царизмом. Ее дед воевал на Сахалине в гражданскую с беляками, а ее отец, почти мальчишкой, освобождал Сахалин от японцев, и День победы был главным праздником в их семье. И фамилия ее была известна всему Сахалину. И с рождения Алена знала, что должна беречь свою фамилию и гордиться ею. И она гордилась и своей фамилией, и своими родными, и историей своей семьи. И у ее отца, и у ее деда и, наверное, у ее прадеда, которого она не знала, была своя, особая нерелигиозная вера, и Алена росла в их вере.
Да. Конечно, она часто слышала в доме: Бог с ним. Но и шут с ним она слышала тоже. И ни разу не задумалась: что такое Бог? А что такое шут? Идиома. О Боге она услышала впервые в пятом классе, на уроке истории, когда учитель стал объяснять, что Бога нет, его придумали люди, чтобы объяснить себе необъяснимые явления природы. О том, что Бога нет, в школе говорили так много и так часто, что в десятом классе Алена вдруг подумала: "А если он и, правда, есть?" Но потом посмотрела в небо, где летали космические корабли и где ни один космонавт не встретил седенького старичка, скучающего на облачке, и вновь забыла думать о Боге. Был еще Бог в книгах. Но тот Бог в ее мыслях был так тесно связан с невежеством и инквизицией, что и вспоминать-то о нем лишний раз не хотелось. Потом был еще один Бог, красивый, как богатырь из легенды, как подвенечное платье, как первый бал - Бог из сказки, о нем вспоминали красивые влюбленные девушки. Но сказки нет.
Алена остановилась. О чем она думает? Ведь она больше не увидит Егора. Ведь, наверное, он уже на вокзале. Или в аэропорту? Она даже не знает, куда он едет. Далеко? В какую сторону? Но почему - в монастырь? Но ведь есть священники, живут в городах, ездят на "Волгах". Женаты. Есть - кто там еще у Некрасова? Попы, дьяки, кто-то еще? Ну, почему непременно монах? Егор - монах? Черное, до пола одеяние. Капюшон, четки, а под капюшоном - граф Монте-Кристо? Или соблазнитель из Декамерона? Но Егор? Алена застонала и вновь едва не села в снег.