Я рассказал.
- Да. Не дается ей математика: Не для женского ума все ж эта наука: Ладно! Корову и без математики подоит! А ведет-то она как себя? Смирно?
- Так ей потому математика и не дается, что на уроках ваша Лена ведет себя - хуже некуда! И я подробно рассказал матери о всех Ленкиных проделках. Я чувствовал, что мой рассказ не был для нее новостью, хотя она и пыталась разыграть удивление: Ишь, негодница, что выделывает! А дома тихоня, паинька! Минуту помолчав, мать негромко позвала:
- Доча! Где это ты спряталась? А ну, иди-ка сюда! Ленка робко вышла из-за занавески. - Это что же ты на уроках выделываешь?! Я тебя, что, безобразничать в школу посылаю? Ленка молчала, смотрела в пол, а по щекам уже текли двумя ручейками слезы. - Рано плачешь! Розги неси! Девочка покорно выбежала в сени и через секунду вернулась с небольшим пучком длинных березовых прутьев. Розги были еще мокрыми, но уже связанными в пучок . Очевидно, они готовились заранее, связывались в пучки и хранились в воде, что бы не терять гибкость. Чувствовалось, что прутья нарезались со знанием дела: в меру длинные, ровные, шибкие, хлесткие. В пучке было не то три, не то четыре прута, каждый чуть тоньше мизинца.
- Ну! Что стоишь истуканом? Особого приглашения ждешь? Давай розги и ложись. Уж сейчас я надеру тебе жопу!
Мать встала, забрала у дочери розги, а Ленка передвинула от стены ближе к середине комнаты широкую деревянную скамью. Затем Ленка спустила до щиколоток длинные вылинявшие панталоны, высоко задрала подол платья, улеглась голым животом на скамью и крепко вцепилась руками в деревянные ножки. Мать подошла к скамье поближе, широко размахнулась и с силой опустила розги на белую попку дочери. Гибкие прутья звонко просвистели в воздухе и сразу же их свист сменился визгом: - А-а-а-ой! Девочка дернулась всем телом, ее попка подпрыгнула на скамье, голова запрокинулась. Ленка зажмурилась, широко раскрыла рот. Лицо сморщилось, сталь некрасивым. На ее попке, там, где опустились розги, уже вздувались кроваво-красные полосы. Мать не спеша наносила очень чувствительные удары и приговаривала: "Это тебе за хулиганство! Это тебе за неуважение к старшим! Это тебе за ложь! Это тебе за смешные рожи!" Розги весело пели в воздухе, удары сыпались один за другим, Ленка визжала и орала с каждым разом все громче. Задыхаясь в крике и в слезах, она пыталась умолять: "Мамочка, прости! О-о-ой, не буду больше! Мамочка, больно! О-о-ой, прости! Мамочка: ради бога: О-о-ой! Не буду: О-о-ой! Прости: Мамочка: О-о-о!" После каждого удара на попке Лены вспыхивали новые рубцы. Из ярко-алых они становились темно-вишневыми, затем багровыми, синюшными. Кое-где из ссадин потекла кровь. Ленка дергалась и извивалась всем телом, сучила пальцами ног. Ее разукрашенная попка прыгала вверх-вниз и вправо-влево, словно плясала зажигательный дикий танец. Теперь девочка кричала не переставая. Она задыхалась, судорожно глотала раскрытым ртом воздух. Лицо, перемазанное слезами и соплями стало совсем жалким. Но руки крепко впились в ножки скамьи и девочка не делала попыток встать со своего ложа страданий без разрешения. Младшие брат с сестрой тихо выползли из-под стола и, стараясь ничего не пропустить, во все глаза смотрели, как мама порет их старшую сестру. Жуткое зрелище накрепко приковало их внимание.
- Смотрите, смотрите! - обратилась к ним мать. - И вас так же высеку, если будете расти непутевыми.
Стыдно признаться, но мне было неописуемо приятно видеть как секут Ленку. Еще день назад я ненавидел свою профессию, ненавидел школу, ненавидел учеников, которые с поразительной настойчивостью и последовательностью доводили меня н уроках до психического расстройства. Я мечтал сбежать из школы, чтобы никогда больше не переступать порог класса. По ночам в бессильной ярости грыз подушку и рыдал от своей беспомощности. Но теперь! Теперь лишь за одно доставленное мне зрелище Ленкиной порки я готов был благодарить бога, что он сделал меня учителем и послал в эту патриархальную дыру. Что я испытывал? Злорадство? Радость от утоленной жажды мести? Удовольствие от того, что мой маленький враг с лихвой расплачивается своей шкурой за доставленные мне неудобства?. Отчасти присутствовали и эти мотивы, но главным все же было.. сексуальное удовлетворение. Я испытывал такое удовлетворение, какое не могла бы доставить ни одна самая красивая женщина. Разве что - согласившаяся на то, чтобы я ее высек. Зрелище порки было приятней и ярче, чем любые, самые нежные и энергичные женские ласки. Мелодичное пение розги, животный рев наказываемой девочки, униженные мольбы и просьбы, вырванные из нее нечеловеческой болью, дергающееся как в оргазме голое тело, ослепительная красота пухлой белой попочки, на глазах меняющей цвета и формы, наконец, кровь - все эти возбудители даже по одиночке могли принести сказочное наслаждение. А что уж говорить о тех переживаниях, когда они действовали все вместе! У меня перехватило дыхание и пропал от волнения голос еще в тот момент, когда мать скомандовала Лене нести розги. Я не мог вымолвить ни слова и при попытке открыть рот сразу бы выдал свое возбужденное состояние стуком не попадающих друг на друга зубов. К счастью, разговор был уже окончен и я мог молчать, стиснув предательски дорожащие зубы. Я не думал, что мать станет пороть Ленку в моем присутствии. Но, очевидно, ей хотелось усилить муки дочери стыдом. Ведь многие верят, что главный с воспитательный эффект телесному наказанию придает не боль, а стыд.
Тринадцатилетняя девочка была уже не угловатым, костлявым ребенком, а почти сложившейся девушкой: бедра, живот, ягодицы, обрели округлость, небольшие грудки торчали мячиками-полушариями. Когда она высоко задрала платье, я увидел темные околососковые кружки и острые, торчащие в напряжении сосочки. Под спущенными трусами между ног обнаружилась густая, темная растительность. Мой член от такого соблазнительного зрелища стал большим и горячим, его переполняла прилившая кровь, тесные брюки сдавливали его, внезапно увеличившегося и располневшего, до боли. Но боль эта была жутко приятной. Когда мать начала угощать Ленку розгами, я покраснел и почувствовал, как начали гореть огнем кончики моих ушей. Каждый удар розги, каждый Ленкин визг, каждый новый рубец на ее попке действовали на меня как сладострастный поцелуй или нежное поглаживание в самом интимном месте. Я старался не вставать со стула, чтобы скрыть эрекцию и напряженные толчки горячего возбужденного члена о сдавливающие его брюки. Через несколько секунд я был на вершине наслаждения, выстрелил в трусы горячей спермой и, сцепив зубы, попытался скрыть сладострастный стон. Я никогда раньше не думал, что по своим сексуальным предпочтениям я - садист. Я не мучил в детстве животных и не испытывал удовольствия от того, что кто-то по моей вине страдал.
Неужели месяц учительства так переменил мою психику? Злые дети, каждодневно изводившие меня на уроках, пробудили спавшие в каких-то укромных лабиринтах сознания не слишком красивые чувства: мстительность, жестокость, злорадство. Позднее, глядя на мир уже другими глазами, я обнаруживал садистские черты у многих моих коллег-учителей. Они не бросались в глаза, скорее были хорошо замаскированы, но не могли укрыться от вдумчивого взора. Видимо, учительская профессия несет в себе риск, что страдания твоих мучителей-учеников станут для преподавателя самой желанной мечтой и наградой. И я этой профессиональной болезнью заболел.
В тот момент, когда я испытал ни с чем не сравнимое удовольствие от того, что когда мать на моих глазах безжалостно секла Ленку, мне было и приятно и стыдно. И даже страшно из-за того, что я открыл в себе садистские склонности. Позднее я прочитал, что "жестокость дремлет в нас, как хищный зверь, всегда готовый к прыжку". Радоваться мне или проклинать тот день и тот случай, когда хищный зверь жестокости, дремавший где-то в тупиках моего подсознания, пробудился и прыгнул, поглотив со всей силой и страстью мою волю, фантазию, стремления? Я понял, что отныне ничто не сможет принести мне столь же сладкого удовлетворения, как кровавое и жестокое зрелище, порки и страданий любимой женщины. Хищник, однажды отведавший сырого мяса, будет хотеть его вновь и вновь. Я, насладившийся неповторимыми по силе и глубине воздействия ощущениями от картины телесного наказания, буду хотеть их пережить снова и снова.
Тем временем, дав дочери тридцать или сорок розог, Ленкина мать немного утомилась и отложила прутья в сторону.
- Владимир Михайлович, - обратилась она ко мне, - а теперь вы сами всыпьте моей негоднице десяток горячих!
Я не заставил себя долго упрашивать, взял в руки уже изрядно истрепавшиеся розги и с наслаждением отсчитал не десяток, а двадцать полновесных ударов. Как оказалось, сечь девочку еще приятней, чем наблюдать порку со стороны. Телесное наказание подействовало на меня, как наркотик. Оно подарило мне радость жизни и обнадежило, что подобных случаев может быть еще много впереди.
- Ну, хватит на сегодня! Вставай! - скомандовал я Лене, отсчитывая последний удар.
Хлюпая носом, растирая по щекам слезы, она сползла со скамейки, подтянула трусы, встала передо мной на колени, взяла из моих рук розги, поцеловала их, затем поцеловала мне руку и сквозь слезы прошептала: Спасибо, Владимир Михайлович, за науку!" Потом, не вставая с колен подползла к матери, поцеловала ей руку и поблагодарила: "Спасибо, мамочка, за науку!"