Наконец вино разлито в бокалы, которые в свою очередь вознесены к потолку.
- Я пью за тебя, - Ариана торжественна как на пионерском посту у вечного огня, - точнее, за все лучшее, что в тебе есть и что ты до сих пор не сумел уничтожить.
- То есть за мои здоровые легкие некурящего?
Но Ариана уже выпила.
Некоторое время проходит в полной тишине. Ариана старательно поедает колбасу. Бархат следит за работой ее челюстей.
- А я хочу выпить за агентство скандальных новостей, которое всеми своими достижениями полностью обязано тебе, милое мое, солнышко мегаполисное.
Ариана даже поперхнуться не смогла достоверно. Она выпила коктейль из оскорбления, сухого вина и пренебрежения, даже не помышляя попросить объяснений. Ей остается одно, перевести разговор в иное русло - ведь не отношения же она пришла выяснять.
- Поставь музыку. Помнишь такую веселенькую, у тебя прошлый раз играла, когда мы с тобой загорали.
Ах, да! Как же он мог забыть такое событие полное деликатной интимности и щекочущей нервы легкой непристойности.
В прошлый понедельник, как раз перед самым экзаменом по сопромату, Ариана явилась предложить поездку на пляж. На пляж? Какой, к чертям собачим, пляж?! Бархат даже опешил - у меня завтра либо Армагедон, либо Холокаст - третьего не дано, если я не сдаю экзамен, "стипу" мне не видать как своих ушей. Сам он стоял перед ней в одних плавках - родственники все-таки, чего стесняться, да и кого - Ариану?! - не смешите. Сам он во время сессии на пляж ездить ленился - далеко, душно, да и прочитать удается от силы одну-две лекции, которые тут же выветриваются из головы под шум волн и плеск пива. С утра до глубокого полудня солнце било прямой наводкой по окнам квартиры; убивая двух зайце, он обычно валялся на балконной кушетке, загорая и зубря сопротивляющийся материал, лишь иногда выбегая к холодильнику, где заранее устанавливался бидон с квасом, или в душ.
Так что же мне одной на пляж ехать? Если хочешь загорать, могу предложить только свою кушетку. И то только в том случае, если не будешь мешать. Не буду, не буду, можешь не сомневаться. Ее голос звенит убедительной медью, в которой слышится не только готовность молчать, но и - если потребуется - готовность к самобичеванию. У Бархата мягкое сердце. Проходи, раздевайся, загорай. Ему даже в голову не приходит, что за буря разыгрывается сейчас в терзаемой сомнениями и страстями душе бедняжки Арианы. Она остается с ним наедине, что само по себе ничего не значит, но нужно (можно?) раздеваться почти совсем под предлогом приема солнечных ванн - и чем все это может кончиться? Пусть они и родственники - но ведь седьмая вода, а он все-таки какой-никакой мужчина, еще неизвестно не захочется ли ему пышного тела Арианы (оно хоть и неказистое, но кто знает, какие идеи могут возникнуть в расплавленных солнцем и сопроматом мужских мозгах). Опасность. Но сколько же в ней приятного в этой опасности. Если полезет - дам ему пощечину. А не полезет... будет дураком. Остается только уповать на то, чтобы расплавленность его мозгов осталась в пределах санитарных норм.
Бархат уже давно сидит на балконе, уткнувшись в конспекты, не забыв предварительно включить магнитофон с новомодными песенками в стиле диско, воодушевление которых проносится мимо него, навсегда застревая в Ариане. Возбужденная и нахальная, она мечется по комнате, разбрасывая одежду и собирая ее в одно место - на спинку стула, - и уже почти окончательно решает загорать "без верха". Она даже расстегнула застежку бюстгальтера, но в этот поворотный момент звучит лишенный всяких сексуальных обертонов голос троюродного братца: "Захвати кваску из холодильника, глотку промочить".
Так несколько часов в полном безветрии и безмолвии на самом солнцепеке сидят- лежат-корчатся, не прикасаясь к друг другу два полуобнаженных, слегка отделенных друг от друга прилипчивыми мелодиями. Саркастический англосаксонский тенорок выводит "The light goes down ", будто издеваясь над самим процессом приема солнечных ванн на раскаленном бетонном пяточке между панельной стеной и балконными перилами, но Бархат не слышит их, а Ариана не понимает. Она спросила бы, что это значит, но ей не позволено открывать рот. Поэтому она героически исходит потом в полном молчании. Как героиня сказки Андерсена. Только вот лебеди ее никогда не прилетят.
Так проходит день. Солнце впопыхах улепетывает за противоположный скат крыши. Нарочито благодушная, вся распаренная и красная Ариана идет в душ, "по рассеянности" оставляя дверь чуть приоткрытой. Бестактный и рассеянный Бархат появляется у ванной комнаты через пару минут, некоторое время тупо созерцает нагое изобилие дальней родственницы; он такой же распаренный и красный, объемистый том прижат к груди. Ариана, скрипя зубы, не замечает наглеца. Но когда, эротично заломив руки за голову в каком-то водоструйном порыве, так чтобы плюшевые очертания ее грудей имели наилучший ракурс, она поднимет глаза, Бархат уже исчез, а дверь плотно прикрыта. Сеанс окончен. Благодарная публика смиренно расходится по домам.
Снова в воздухе истома сладкой музыки, снова ироничный англосакс предупреждает о том, что "гаснет свет", Ариана в поэтической печали стоит у постепенно сереющего окна, Бархат поглядывает на часы.
Когда на дне бутылки остается всего несколько капель и голодная ночь уже торопится заглотить всё и вся в свою утробу (аппетит ее тем более велик, что времени для обжорства у нее почти нет); когда уже надо идти домой, запинаясь и в слезах, или устраивать скандал с битьём посуды, криком в лицо и нежеланием слышать собеседника, обратившегося вдруг мерзкой жабой, которая способна лишь сплевывать яд и жгучую кислоту со своего жала, - когда уже бесполезно ждать, Ариана решается, чувствуя себя, по меньшей мере, жертвой "темного царства", нежной и гибкой, непонятой и оболганной!
- А что если нам с тобой попробовать, - говорит она как бы невзначай, наливая остатки вина в свой бокал. Колодец ее голоса звучит на удивление ровно, и только в незримой его глубине угадывается смятение. - Я посчитала, сегодня можно. Не сомневайся.
Она делает вид, что пьет, глядя на него сквозь мутную влагу и стекло.
Бархат смотрит на часы.
Просторы Родины - необъятны и непостижимы они даже для тех, кто по недосмотру, попустительству или благоволению небес имел неосторожность родиться здесь (что же говорить о тех, кто по глупости или из-за кошачьего любопытства ищет среди здешней необозримости потрясающих его тщедушную душонку новых впечатлений). Просторы Родины с приветливым спокойствием взирают на любого, кто возникает в их пределах и кто покидает их. Просторам Родины все равно, что и как происходит внутри их необъятности, отчего и как проистекает непрекращающееся жизненное копошение, отягощенное или, наоборот, не отягощенное излишним мыслительным напряжением; промозглым ветром тоски веет по всем щелям родных просторов, высказать причину которой нельзя, потому что ее нет, как нет и простого объяснения тому, откуда взялись посреди хрупкой в своей миниатюрности планеты необъятные и непостижимые просторы, с необоримым то замирающим, то закипающим вновь клокотанием страстей внутри их. Возникнуть на этих просторах можно только случайно, от незнания, от беспредельной тупой тоски, отнимающей все душевные силы у тех, кто несет ответственность за продолжение коловращения жизни, даже не подозревая о своей ответственности. Те, кто задумываются над тем, что же происходит, вряд ли похожи на здешних. Подозрительны и они сами и их непривычно осмысленные поступки, более или менее плотно упакованные в целлофан прагматизма. Их трудно любить, они ищут себе подобных и радостно сосуществуют друг с другом, не замечая вокруг себя почти ничего, кроме самих себя и своего целлофана. Девушка, осененная знаменем Щорса, может только догадываться, но не должна, не может знать обо всех тонкостях проявления собственной женской физиологии, иначе она рискует предстать в глазах друзей чем-то вроде марсианского монстра. Бархат именно так и взглянул на свою давнюю подругу, открывая в ней ранее не различаемые ложноножки, щупальца и клешни.
К своему счастью, Ариана была слишком взволнована, чтобы заметить дикий взгляд Бархата. Он и сам вскоре понял свою оплошность - в конце концов, мало ли у кого какие ложноножки, зачем пришельцев смущать?! Сделав вид, будто что-то вспомнил, он кинулся в кухню, отрыл посильнее краны и, радуясь тому, что Ариана не видит, как он прекрасно подражает геометрическому рожестроению, которому он научился у бровастого человечка с аллеи, проворковал оттуда:
- Ариш, ты знаешь, как я к тебе отношусь... Я бы рад... Но не сегодня... Мне надо кое-что обдумать... Может быть, завтра...
Глубокая омутная тишина была ему ответом. Девушка медленно и размеренно, как дуэлянт, подошла к холодильнику, открыла, аккуратным поставила пустой бокал на полочку, прохрипела: "Аста маньяна" и ушла.
Бархат подумал, что не мешало бы ее проводить. Но потом решил, что в таком состоянии Ариана, обычно способная справиться с двумя распоясавшимися пьянчугами, зароет под асфальт не менее десятка хулиганов
Балет начинался. Гасла огромная люстра дня и посторонней шумной бестолковой жизни. В фиолетовом сумраке терялась фальшивая позолота отделки ни к чему не ведущих и ни к чему не обязывающих мыслей, фраз и отношений. Начинался грандиозный спектакль. Бархат сидел в ложе, дрожащий от предвосхищения восторга. На сцене, только для него одного, для единственного поклонника и зрителя два великих актёра приступали к великой пантомиме жизни.
Всё происходило медленно, в каком-то раз и навсегда определённом ритме. Гасился свет, раздвигались шторы-зановес. Зритель никогда не задавался глупым вопросом, для чего, собственно, раздвигается занавес. Обычные люди, наоборот, всегда плотно задёргивали шторы с целью предотвратить всякую возможность вторжения посторонних взглядов в их частный спектакль: они боялись, что пресный, скучный и бездарный он, их спектакль, способен вызывать лишь зевоту и раздражение. Но балет, который созерцал Бархат, не имел к скуке обыденного семейного соития никакого отношения. Для этого балета было очень важно, чтобы светили софиты звёзд, чтобы вселенная могла без лишних усилий принять, растворить и рассыпать на Млечном Пути капли любовной влаги танцовщиков, чтобы те глаза, которые старались уловить каждое содрогание мускулов актёров, не заволакивала слеза напряжения, мешающая ответственному процессу созерцания.