Я принял лекарство. Нервы унялись. Стало легче. В конце концов, что мне за дело до какой-то девчонки. Но где-то гюрзой на задворках сознания шипела задняя мысль: «Если такова подруга, то какова моя Лиза?» Если бы я знал! Ах, если бы я знал!
Потворствуя чёрту в лице Маргариты Владимировны, я продолжал, грудью грузно навалившись на крышку стола, сидеть перед экраном. До сих пор не пойму, почему я тогда не пресек? почему дозволил пороку парком просочиться сквозь щели двери и обварить и меня тоже? почему не ворвался в её спаленку и не покарал блуд и не учинил суд? Струсил? Нет. Наверно, я хотел убедиться, что Лиза не отступит от Линии, хотел дать ей возможность самой противостоять напору липкой мерзости. Иные спросят - кто мне дал право подвергать дочь риску быть униженной и оскорбленной еще более, чем она была унижена и оскорблена Ванькой? Спросят те, кто нетвёрд в своей вере в Рулевого нашего - Ленона. Другие меня поддержат - ведь, Ленон наш нарочно посылает нам испытания, чтобы укрепить в нас разум и веру.
Дальше Степан стал паясничать, мол он, дескать, глава прокрустовой ложи, что ложа эта тайная и все, кто здесь есть - все в ней состоят, кроме Ивана. Если он с ними, то, для вступления в ложу, должен пройти пустяковый обряд. Люди ложи хотят быть уверены, что нет у него против них никаких задних мыслей. Ванька кивал - да, он с ними и хочет в их прокрустову ложу, а что за обряд? - лучше бы без обряда, потому что он и так не имеет против людей ложи никакой лажи. «Нет, без обряда нельзя. - говорил Степан. - Никак нельзя. Все через него прошли». - и приказывал завязать ему глаза и наклониться. Иван замекал, но Константин поводил кулаком перед носом. Глаза закрыли. Степан что-то вынул из сумки и передал Катерине - что-то черное, блестящее, тупое. Та, вдруг, начала раздеваться.
Продолжать смотреть на экран было немыслимо. Да, Вы правы, мне не следовало сидеть, как страус, сложа руки; поэтому я вскочил, подбежал к окну, вспугнув с подоконника тощего черного страуса (откуда он здесь?), прижался бровями к стеклу.
Меня рвало. Тянуло и рвало. Тянуло внутри живота, а рвало ворваться в спаленку и там рвать и метать. Разве походило все это на обычные школьные шалости? Но что за всем этим стоит? Неужели и правда - тайная организация? Я не мог, подобно Ивану, завязать себе глаза. Я должен был знать. Я вернулся к экрану. Страус (разве летают страусы?) снова взлетел на подоконник.
Катерина разделась всего лишь до майки. Форменная, наверно отцовская, со знаками отличия, мешковина спереди волнами спадала на черный штык, примкнутый кожаной сбруей к низу живота; сзади мешковина за эту сбрую была заправлена. Недозволенные мягкие части я видеть, слава Ленону, не мог.
Штык торчал из нее, как (да простят мне сравнение)... как гипертрофированный, не заглушенный таблетками, мужской половой член. Не боюсь, что подловят на слове - откуда я - житель партийного уровня - знаю, как выглядит «не заглушенный таблетками». Конечно - из первичного полового образования, а не подсмотрел у себя. Может, меня можно обвинить в чем другом, но в этом я перед Леноном чист. Принимал препараты, соблюдал себя, как предписано. И мочился и какал без рук, задирая голову на Его портрет над унитазом.
Катерина со штыком и непонятными намерениями подкрадывалась к Ивану сзади, привставала на цыпочки так, чтобы штык приходился напротив его анального отверстия и...
Я снова отступлюсь, чтобы у Вас не сложилось превратного обо мне представления.
Нет, не оттого я своим бездействием давал потачку этому исчадию блуда, что хотел отмщения за дочь; нет, я просто не знал, что значит весь этот маскарад с нелепыми пританцовываниями перед задом отрока и осторожными прилаживаниями, облитого варом, огурца (от прилаживаний Иван кротко и коротко вздрагивал, горбился и сопел, все более громко сопел). Ведь вполне все это могло быть попыткой лечить свечой геморрой.
Вдруг, Ваня, достигнув сопением верхней октавы, замолчал, дёрнулся из-под штыка Катерины к двери. Степан подставил ему ногу. Ванька повалился лицом в доски. Что тут началось. Сверху наваливается Костя, выкручивает руку и на вопли Ванечки: «Пусти, пусти, Костя, не буду больше!» - отвечает через зубы: «Я тебе, говно, так щас пущу!» Ванька под ним ворочается ужом. Лицо багровеет. На лбу вздувается косой рубец - отпечаток половой щели. Степан раздраженно пинает его в бок: «Не ори, ядрит твою, отца разбудишь!» Над ними, грызя ногти, стоит Катерина. Примкнутая к сбруе, геморроидальная свеча (или что это?), как будто, поникла.
После стонов, пинков, мольбы, брани Ваньку подняли, накренили к постели и вновь изготовили к ритуалу. Юнец уперся лбом в спинку кровати, девчонка - свечей в анус. Так они стояли: он - нелепой, неправильной запятой-раскорякой, она - воплощением вопросительного знака над ним. Степан подбадривал ее советами. Костя передернул затвор фотокамеры. Потом нижняя часть знака задвигалась.
Но меня не проведешь! Неужто я не вижу, что она поясничает, что будто бы шутейные подачи поясницей предназначены для лечения геморроя. Нет! Ложь! В каждом махе мягких частей - ложь. Нет, не лечение это болезни, но гнусное подражание порочному зачатию. Подражание тем более мерзкое, что из-за незнания как правильно, они делали все навыворот, все переврали - не мужчина таранит, унижая, женщину, а наоборот... Все переврали! Да и откуда им - от горшка два вершка - знать. Что-то подсмотрели в природе, что-то подсказали инстинкты... И слепили чудовищный, дикий обряд.
Сейчас Вы ужасаетесь, а каково было мне! Потрясение выдернуло меня из глухого, глумливого, грязного мира. Я бежал в сон.
Во сне я поднимался по изумрудно-пологому лугу в долине, зажатой между гранитных хребтов. Как Ленон, светило полуденное солнце. На траве и на ветках смородины блестела роса. За орешником шумела река на перекатах. Пахло пионом, люцерной и ландышами.
Но погода менялась. Над хребтом набухли тучи. От серых отрогов спешил дождь. И хоть я знал, что то будет очистительный дождь, я ускорил шаг. Мне хотелось укрыться от него в шалаше.
Я остановился - там в шалаше кто-то был. Кто-то, перестав задорно ворочаться, замер, будто от внезапно найденного удобства. Я подошел ближе.
Из шалаша торчали: наровне с четыремя мужскими ногами, одетыми в брюки и боты (к черным подошвам прилипли травинки), две женские - босые, завернутые в тугую короткую юбку.
Меня ударили первые капли. Сейчас следовало уйти и поискать другое убежище. Вместо этого я заглянул внутрь, в сумерки лачуги. Я разглядел ее, в обрамлении двух мужчин в отутюженных серых костюмах, с отутюженными и навечно закрепленными каплями стеарина лицами. Она-шалашовка держала их под локотки. Избегая смотреть ей в лицо, я заюлил взглядом по ногам – крохотные, почти детские ступни, мраморный глянец коленей. Потревоженные моим взглядом – разводным ключом – ноги ожили: согнулись и привалились к бедру одного мужчины; затем верхняя потянула нижнюю в сторону второго; нижняя с неохотой пошла вслед. Короткая юбочная перемычка на краткий миг натянулась; уж не для того ли, чтобы мой взгляд – человека, чей путь – возвышение духа, – взгляд канул внутрь, во мрак межножного пространства.
Грехопадение свершилось. Я не стал бы врать, что не хотел паче чаяния разглядеть в темноте контуры, сошедшие со страниц первичного полового образования. И хоть не увидел ни зги, мне стало стыдно, как от непроизвольного ночного выброса. Тогда я взглянул в лицо шалашовки, невесть как и невесть откуда забредшей с мужчинами в мой шалаш. Помадно-красные губы, насурмленные глаза и свекольные щеки сильно взрослили её, но я тотчас узнал в ней Катерину - здесь! в моем сне!
Грянул дождь. Я не мог больше выдерживать. Я пролился. Мокрый до нитки, я бежал в явь.
По-прежнему сидел на подоконнике странный страус. И банда растлителей все ещё была здесь. Мне не хотелось смотреть ни на них, ни на свой опозоренный низ, где сквозь трусы и ширинку проступало млечное пятнышко.
Непроизвольный пролив пощипывал ляжки. Я встал, чтобы переодеться. Потом, когда пролив засохнет, его можно будет соскоблить. За моей спиной кто-то вздохнул. Я резко обернулся. Чёрт! ВОЗЛЕ ДВЕРИ СТОЯЛА МАРГАРИТА ВЛАДИМИРОВНА. И тотчас затараторила:
- Извините что вошла без стука но мне ни кто не открывал а дверь была открыта и я вошла вы спали и я не решилась вас будить да успокойтесь вы ради Ленона.
Она так просительно подняла ладони к груди, что я немного взял себя в руки. Ко мне возвращался дар речи.
- Что... вы... здесь делаете?...
- Я? Ничего. Стояла, ждала, когда вы проснетесь.
- И что, дождалась?
- Не надо, зачем вы так. - она посмотрела на экран. - То, что там происходит - это ужасно.
Я промолчал, хотя меня так и подмывало спросить: «А куда школа-то смотрит?»
- Онаньев, Хайрулина, Отрепьев - все там. Я давно их выслеживаю. Спасибо, что решились мне помочь. Если бы не вы... Их надо остановить.
- Поздно. - я без сил опустился в кресло. - Поздно.
- Вы не должны так говорить. Ведь там ваша дочь. Она в любую минуту может быть испорчена.
Я сжал кулаки до белизны костяшек: «Моя дочь... Должен ли я говорить?...»
Она притулилась на софу со скрипом.
- Нет, вы только посмотрите на это! Суд линча устроили! А все Онаньев! Все он! Он у них заводила! И Гнусинского он придумал опустить.
Она сказала это с таким нетерпением, что у меня пропало сомнение на чьей она стороне. Я хотел видеть в ней союзника.
- Надо же придумал - снять Гнусинского в таком виде, чтобы он был у них в руках. А Хайрулина какова - ей дай только повод! Подпоясалась! Распоясалась! Хорош и Отрепьев - распустил кулаки! Но вашу девочку я не виню. Она хорошая, старательная, но очень уж робкая, очень уж уступчивая.