– Помогите! Раздвиньте ей ноги! Ну что ж вы стоите!
Я опешил: вы мне? чтобы я, да ей ноги раздвинул? Мне – парторгу взять в руки вот эти колени? Так раздвинуть... вот так... ещё больше... Натяжение хрящиков дальше тянуть мне мешает.
Как глазам горячо! – ТАМ багровый рубец от недавнего скотского акта. Больно! Больно глазам! Что-то шрам мне напомнил до боли. Только что? «Медвежонка» ли, что умилял час назад совершенством покатого низа. А теперь ворс распорот, наружу ползёт требуха. Нет, не то. Как осока, впивалась под веки загадка. Лоно матери? Снова, не то. Извлечённый из полости матери чистым путем, я не мог его видеть, тем более помнить. Орхидея! Конечно! – цветок вожделений индусов.
Как-то я изучал сокровенные знания йогов. Сгустки энергии тела в них называются – чакры. Основных – всего семь. Копчик, промежность, пупок, подреберье, кадык, междуглазье и темя – чакру за чакрой адепты долгие годы вскрывают. В юные годы пестуют нижнюю плотскую чакру. В зрелые – чакру холят подреберья; в ней исполинские силы для дела черпают. В старости лишь подбираются к чакре макушки. Белым болотным цветком распускается чакра. К радости старца, как смерчь, с полем Брахмы рождается смычка. Если чакра макушки духовную связь воплощает, то междуножная чакра – привязанность тела к природе. Орхидеей фальшивой, двулистной набухают желания тела.
Значит дети не тешились блудом, а нижайшую чакру вскрывали. Чуть я в чакру лицом не упал, пораженный и благоговея.
Далека от разгадки парторга. Перед ней не священный цветок, а набитая семенем секты, улика. Я хотел ей сказать, что отсасывать семя пипеткой из чакры – кощунство. Да ударил меня кто-то сильно по темени, сзади. Поводырь отлетел. От удара померкло сознание.
Темнота.
Темнота.
Немного забрезжил свет.
Кровать: классная дама повалена голая навзничь; погребена под телами своих учеников; наружу из телесных складок торчат лишь колени; её не слышно.
Стол: завален учебниками и Лизой (белая рубашка задрана на голову; трико приспущено); она опирается на него грудью и держится за края руками; сзади сильно напирает на нее тот, кто меня ударил – старик – седой и сутулый, в черном махеровом свитере, в белых махровых рейтузах; на тощую шею нанизаны Капины желтые бусы; такими же были его глаза – пустыми, как жёнины ценности, не более зрячими, чем капли урины, замёрзшие в лед.
Старик перестал расшатывать Лизу. Внезапно отпрянул и брызнул. Я удивился, как точно струя протянулась пунктиром вдоль позвоночника, по капле на позвонок.
– Извините, я вытру. Я щас сам вытру. Конечно. Зачем же вы будете себя утруждать.
И старик стал размазывать капли по спинке, точно паук пеленающий бабочку в саван. Растянул, вдруг, ее седалище.
– Правда, похоже на заплеванную урну очко вашей дочери? Только что был такой искренний анус. Как у всех недотрог её возраста. С виду такой неприступный. И трогательно, до одури трогательно преданный делу Партии. Жаль, что вы не застали. Подозреваю, что вы её теперь не захотите. Но не сердитесь на меня, Насир вы мой Коммунарович, кроткий вы мой. Простите меня старого обормота. Хотел, как лучше, а получилось по муди. Для вас её смазать хотел. Думал, очнетесь – вот будет отрада. Ждет не дождется вас раком. Ай да предупредительность, ай да почтение к родителю. Но, как задрал рубашонку, как увидел узкую смуглую спинку, дрогнуло что-то в моем сердце.
Ростят отцы дочерей своих Ленону, обделяют теплом их и лаской, угнетают тренировками и зубрежкой заветов. Ленону! Все Ленону! А о вас, а о них кто-нибудь, разве, подумал? Кто-нибудь подумал, каково вам, отцам, держать дочерей на коленях под видом задушевной зубрежки канонов; знать, что елда безнадежно задушена и не сметь трогать ни сисек, ни коленей? Кто-нибудь подумал о бедных девочках, вынужденных бубнить что-то про Ленона, а жопами высиживать отцовские яица всмятку, и чувствовать хребет твердой третьей ноги, и с благопристойной миной елозить, беспокойно елозить по нему, пока трикошки отца не замокреют, и через тонкие трусики не достанет её влага. О, их сразу прогоняют; иную с затрещиной, иную с конфетой. Отцы смущенно спешат в ванные; там они, мыля трусы, себя спрашивают: не заподозрила что-нибудь их дочь на сей раз?
Милые мои! Я! Только я взялся думать о них и о вас! Рукавом смахнул слезу, как сейчас смахнул семя. И вместо вас выместил на Лизе нерастраченную отцовскую нежность. Ах, как много было её у меня. Елду распирало. Гротескно надулась головка. Как ермолку, я напялил анус Лизы на её плешь. О, если бы у всех страждущих девочек мира был один общий анус. Лиза всхлипнула, ткнулась носом в параграф учебника. Пусть учит. Чтобы ничто не отвлекало её от занятий, я задрал ей рубашку на голову. Вы не подозреваете, сколь тесен оказался проход. То ли у всех девочек так, то ли она боролась со мной мышцами сфинктера, отвергая отца-самозванца? Вы не знаете? Ладно, молчите. Я заставил принять подаяние, заставил полюбить себя, как папу. Тихонько наживил самую малость. Лиза стойко держала елду. Другая распустит сопли. Фу! Противно смотреть. А Лиза – солдаточка; точь в точь – часовая со штыком на посту. Тетрадку с работой домашней в кулачонке только скомкала, и сопит, и кряхтит. Ах, сопелочка ты моя кряхтучая, тетрадку-то за что мять, она-то в чем провинилась. Ну да бумага все стерпит.
Сродни Главному Поводырю, вбивающему день за днем в ваши глупые бошки костыли своей сраной идеи о слиянии скотов и деревьев в умный большой организм; сродни ему вбивал я в дупло Елизаветы ядреную правду. И ядро моей правды в ебливом промысле природы. Промысел слепляет тварей здесь и сейчас, а не через сто веков, понарошку, через мировой эфир.
Возьмите Маргариту Владимировну – бедняжка до преклонных лет поклонялась партийному идолу. Лоб весь разбила в лепешку. А когда застала супруга-партийца врасплох со своей ученицей, захотела также – целиком стать лепешкой под кем-то. И сейчас она в самом низу неистовой кучи (паяц показал на кровать). Почему же Поводырь насадил сверху на ее рот манду ученицы? Почему светочь стал подстрекать другого ублажать ученицу в анус так, что кладка яиц, слегка докучая, шлепала бы Маргариту Владимировну по лбу? Почему подвиг третьего устроиться гоголем классной даме на грудь и протискивать уд-раскольник между Сциллой и Харибдой, между щелью школьницы и зубами Маргариты Владимировны? Почему потакал боксерским склонностям четвертого, чтобы тот, подтрунивая над зрелым лоном парторги, побеждал его кулаком? Ну подумайте, Насир Коммунарович, почему Поводырь допустил падение своей пассии? Потому, что Поводырь – двуликий Янус! Двуликий даже для своих рук!
Через жопу восприняла Лиза мои смелые мысли и стала тихонько поддакивать ею. Из-под тишка так, знаете, очень робея; как будто стесняясь, что тень на неё это наводит. Поди, до меня ей втемяшили пристрастие к уду. Но пристрастие такое, поверхностное, без понимания подноготной. Я же вживил ей вечную истину: беспокойные метания уда – есть его стремление сбить органику в кучу, в один биосферный сверхорганизм. Истинна вашу дочь разбирала. Но она боялась. Она боялась вашего гнева, если вы, вдруг, очнетесь; боялась усмешки гипнотизера за спиной; боялась порицания Маргариты Владимировны, которая завтра снова станет классной дамой... много чего боялась. Терпеть же неподвижность уже не было мочи и...
Вам уже лучше? Простите меня, что огрел вас так сильно. Вы были такой взвинченный. Откуда я знал, что вы хотите поучаствовать в моей маленькой оргии, а не пакостить сдуру. Я не мог рисковать. Так и быть – заглажу свою вину. Становитесь рядышком с Лизой. Буду лечить застарелый ваш геморрой.
Я встал. Нащупал в кармане лимонку.
– А вы все-таки смотрите букой. Что это – лимонка? Но будет, будет вам сердиться. Я ведь хотел посвятить вам главу в моей пьесе «Физиология ханжей», а вы меня – лимонкой...
Я хватил старика лимонкой по лбу. Паяц опрокинулся на пол. Я положил лимонку на стол и одернул на Лизе рубашку. Трико натянула сама. Я взял её за руку и потянул из комнаты. Она была, как сомнамбула. Мы быстро вышли из дома. Я задрал голову вверх. Болезненно тлело в ночи окно нашей спаленки. За ним свивались в «организм» навозные черви.
Было пусто и холодно. Ветер гнал пожухлые листья. Тоскливо качался фонарь. Через дорогу кралась скорбящая черная кошка. Не верю в приметы. Будто русла без рек, без машин пересохли дороги. Нужно было идти к Вам, на другой край ночной пустыни. Лиза понуро шла рядом.
Под Вашим кровом мы отогрелись. Вы дали поесть, напоили чаем, потом приказали мне писать, как все было. Сами ушли.
Не спал всю ночь. Писал. Ровно в шесть включил Ваш старенький телевизор, чтобы послушать утреннюю напутственную речь Генерального Поводыря. В ней Он – закаленный странник, вот уже девятый месяц отпуска пересекающий ледовый панцирь Антарктиды в одних форменных трусах, – обращался словно ко мне. Словно не было миллиардов, продравших глаза, землян и колонистов, вместо зарядки и завтрака вкушающих каждое его слово. Во всем мире были только Он и я.
Быстро перебирая лапками, перебежал через стол таракан. Остановился возле руки, просяще потрогал её усиками. Я предложил пустую ладонь. Он доверчиво вполз на неё. Нет, не найти ему в ней хлебных крошек.
Мое сердце захолонулось от нежности к насекомому. Любовь пронизывает Мир от таракана до велика. Через таракана Рулевые явили свою благодать ко мне. Ведь сколько Ваших предшественников должно было смениться в этой квартире, чтобы вернуть этим пугливым созданиям доверие к людям.
Встал. Подошел к спящей Лизе. Бедная – холодно. Скорчилась бубликом под тонким одеяльцем. Вздрагивает. Укрыл ее кителем. Прости меня девочка, что не уберег тебя, своего ангельчика, рано сошедшего в недоношенный мир.